Неточные совпадения
Его желтые щеки густо раскрашены красными жилками, седая острая бородка благородно удлиняет лицо, закрученные усы придают ему нечто воинственное, на голом черепе, над
ушами, торчат, как рога, седые вихры, —
в общем судебный следователь Гудим-Чарновицкий похож на героя французской мелодрамы.
У него было круглое лицо
в седой, коротко подстриженной щетине, на верхней губе щетина — длиннее, чем на подбородке и щеках, губы толстые и такие же толстые
уши, оттопыренные теплым картузом. Под
густыми бровями — мутновато-серые глаза. Он внимательно заглянул
в лицо Самгина, осмотрел рябого, его жену, вынул из кармана толстого пальто сверток бумаги, развернул, ощупал, нахмурясь, пальцами бутерброд и сказал...
Как сквозь сон теперь вспоминаю, что вдруг раздался
в ушах моих
густой, тяжелый колокольный звон, и я с наслаждением стал к нему прислушиваться.
Пока он ел, я продолжал его рассматривать. У его пояса висел охотничий нож. Очевидно, это был охотник. Руки его были загрубелые, исцарапанные. Такие же, но еще более глубокие царапины лежали на лице: одна на лбу, а другая на щеке около
уха. Незнакомец снял повязку, и я увидел, что голова его покрыта
густыми русыми волосами; они росли
в беспорядке и свешивались по сторонам длинными прядями.
В густой траве их почти не было видно — мелькали только головы с растопыренными
ушами и белые пятна около задних ног.
Но при этом казалось, что слепой придавал еще какие-то особенные свойства каждому звуку: когда из-под его руки вылетала веселая и яркая нота высокого регистра, он подымал оживленное лицо, будто провожая кверху эту звонкую летучую ноту. Наоборот, при
густом, чуть слышном и глухом дрожании баса он наклонял
ухо; ему казалось, что этот тяжелый тон должен непременно низко раскатиться над землею, рассыпаясь по полу и теряясь
в дальних углах.
Это был старый и
густой лес, полный сумрака и таинственной тишины,
в которой слышатся едва уловимые
ухом звуки, рождающие
в душе человека тоскливое чувство одиночества и безотчетный страх.
Но я уже не слушал: я как-то безучастно осматривался кругом.
В глазах у меня мелькали огни расставленных на столах свечей, застилаемые
густым облаком дыма;
в ушах раздавались слова: «пас»,"проберем","не признает собственности, семейства"… И
в то же время
в голове как-то назойливее обыкновенного стучала излюбленная фраза:"с одной стороны, должно сознаться, хотя, с другой стороны, — нельзя не признаться"…
В ушах у нее
гудело, доносились громкие крики — вот над стеной явилась третья голова.
Ее толкали
в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем
в криках, вое, свисте, что-то
густое, оглушающее лезло
в уши, набивалось
в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало
в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Но все-таки оба они продолжали говорить шепотом, и
в этих тихих, отрывистых словах, среди тяжелого,
густого мрака, было много боязливого, смущенного и тайно крадущегося. Они сидели, почти касаясь друг друга. У Ромашова глухими толчками шумела
в ушах кровь.
Перед глазами у вас снует взад и вперед пестрая толпа;
в ушах гудит разноязычный говор, и все это сопровождается таким однообразием форм (вечный праздник со стороны наезжих, и вечная лакейская беготня — со стороны туземцев), что под конец утрачивается даже ясное сознание времен дня.
Офицерская повозочка должна была остановиться, и офицер, щурясь и морщась от пыли,
густым, неподвижным облаком поднявшейся на дороге, набивавшейся ему
в глаза и
уши и липнувшей на потное лицо, с озлобленным равнодушием смотрел на лица больных и раненых, двигавшихся мимо него.
Словом сказать, опасность заставила нас окончательно позабыть, что нам предстояло только"годить", и по
уши погрузила нас
в самую
гущу благонамеренной действительности. Мы вполне искренно принялись хлопотать, изворачиваться и вообще производить все те акты, с которыми сопрягается безопасное плаванье по житейскому морю.
Чем более сгущалась темнота, тем громче кричали гады. Голоса их составляли как бы один беспрерывный и продолжительный гул, так что
ухо к нему привыкало и различало сквозь него и дальний вой волков, и вопли филина. Мрак становился
гуще; предметы теряли свой прежний вид и облекались
в новую наружность. Вода, древесные ветви и туманные полосы сливались
в одно целое. Образы и звуки смешивались вместе и ускользали от человеческого понятия. Поганая Лужа сделалась достоянием силы нечистой.
Похоронно
гудят колокола церквей, — этот унылый звон всегда
в памяти
уха. Кажется, что он плавает
в воздухе над базаром непрерывно, с утра до ночи, он прослаивает все мысли, чувства, ложится пригнетающим медным осадком поверх всех впечатлений.
Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез и обмяк. Его веселые кудри сильно поредели,
уши оттопырились, на белках глаз и
в сафьяновой коже бритых щек явилась
густая сеть красных жилок. Говорил он шутливо, но казалось, что во рту у него что-то лежит и мешает языку, хотя зубы его были целы.
С этими мыслями лозищанин засыпал, стараясь не слышать, что кругом стоит шум, глухой, непрерывный, глубокий. Как ветер по лесу, пронесся опять под окнами ночной поезд, и окна тихо прозвенели и смолкли, — а Лозинскому казалось, что это опять
гудит океан за бортом парохода… И когда он прижимался к подушке, то опять что-то стучало, ворочалось, громыхало под
ухом… Это потому, что над землей и
в земле стучали без отдыха машины, вертелись чугунные колеса, бежали канаты…
В густом потоке людей они оба скатились с лестницы на площадь перед крыльцом, Кожемякина вырвали из рук сапожника, он взошёл на ступени, захлёбываясь от волнения и усталости, обернулся к людям и сквозь шум
в ушах услышал чьи-то крики...
Из переулка, озабоченно и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась, поводя носом и встряхивая
ушами, пятеро поросят окружили её и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами
в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими глазами, точно не зная, куда идти по этой жаре, фыркала
в пыль под ногами и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею,
гудел шмель.
Он был одет
в рубаху серого сукна, с карманом на груди, подпоясан ремнём, старенькие, потёртые брюки были заправлены за голенища смазных, плохо вычищенных сапог, и всё это не шло к его широкому курносому лицу, к
густой, законно русской бороде, от глаз до плеч; она обросла всю шею и даже торчала из
ушей, а голова у него — лысая, только на висках и на затылке развевались серые пряди жидких волос.
Дмитрий Павлыч опять задумался, и опять
в ушах его
загудел колокольчик, позвякивая: слава! слава! слава!
— Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, — и ветру нет, а она трясется. Сосна на бору
в ясный день играет-звенит, а чуть подымется ветер, она
загудит и застонет. Это еще ничего… А ты вот слушай теперь. Я хоть глазами плохо вижу, а
ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.
Сын кузнеца шёл по тротуару беспечной походкой гуляющего человека, руки его были засунуты
в карманы дырявых штанов, на плечах болталась не по росту длинная синяя блуза, тоже рваная и грязная, большие опорки звучно щёлкали каблуками по камню панели, картуз со сломанным козырьком молодецки сдвинут на левое
ухо, половину головы пекло солнце, а лицо и шею Пашки покрывал
густой налёт маслянистой грязи.
Он прыгнул вперёд и побежал изо всей силы, отталкиваясь ногами от камней. Воздух свистел
в его
ушах, он задыхался, махал руками, бросая своё тело всё дальше вперёд, во тьму. Сзади него тяжело топали полицейские, тонкий, тревожный свист резал воздух, и
густой голос ревел...
Пошевелился Дружок. Я оглянулся. Он поднял голову, насторожил
ухо, глядит
в туннель орешника, с лаем исчезает
в кустах и ныряет сквозь загородку
в стремнину оврага. Я спешу за ним, иду по
густой траве, спотыкаюсь
в ямку (
в прошлом году осенью свиньи разрыли полянки
в лесу) и чувствую жестокую боль
в ступне правой ноги.
Как тихо!
В деревне раздавшийся голос
Как будто у самого
уха гудет,
О корень древесный запнувшийся полоз
Стучит, и визжит, и за сердце скребет.
Это случилось
в августе, ранним утром. Фома крепко спал и вдруг почувствовал, что его трясут за плечо и хриплый голос
гудит над его
ухом...
День похорон был облачен и хмур.
В туче
густой пыли за гробом Игната Гордеева черной массой текла огромная толпа народа; сверкало золото риз духовенства, глухой шум ее медленного движения сливался с торжественной музыкой хора архиерейских певчих. Фому толкали и сзади и с боков; он шел, ничего не видя, кроме седой головы отца, и заунывное пение отдавалось
в груди его тоскливым эхом. А Маякин, идя рядом с ним, назойливо и неустанно шептал ему
в уши...
Долинский остановился, бережно взял со стола барахтавшегося на спинке жука и поднес его на ладони к открытой форточке. Жук дрыгнул своими пружинистыми ножками, широко расставил
в стороны крылья,
загудел и понесся. С надворья
в лицо Долинскому пахнула ароматная струя чрезмерно теплого воздуха; ласково шевельнула она его сухими волосами, как будто что-то шепнула на
ухо и бесследно разлилась по комнате.
Долинский обтирал выступивший у него на лбу пот и смеялся самым веселым, искренним смехом. Анна Михайловна сидела совершенно переконфуженная и ворочала что-то
в своей рабочей корзинке. Щеки ее до самых
ушей были покрыты
густым пунцовым румянцем.
В саду Крылушкина ночью был какой-то покой жизни, чуткое
ухо могло только подслушать, как колеблемые теплым ветерком листки перешептывались с листками, а
в густой траве вели свой тихий говор ночные козявочки.
Артамоновы, поужинав, задыхаясь
в зное, пили чай
в саду,
в полукольце клёнов; деревья хорошо принялись, но пышные шапки их узорной листвы
в эту мглистую ночь не могли дать тени. Трещали сверчки,
гудели однорогие, железные жуки, пищал самовар. Наталья, расстегнув верхние пуговицы кофты, молча разливала чай, кожа на груди её была тёплого цвета, как сливочное масло; горбун сидел, склонив голову, строгая прутья для птичьих клеток, Пётр дёргал пальцами мочку
уха, тихонько говоря...
— Пятьдесят и семь лет хожу я по земле, Лексей ты мой Максимыч, молодой ты мой шиш, новый челночок! — говорил он придушенным голосом, улыбаясь больными серыми глазами
в темных очках, самодельно связанных медной проволокой, от которой у него на переносице и за
ушами являлись зеленые пятна окиси. Ткачи звали его Немцем за то, что он брил бороду, оставляя тугие усы и
густой клок седых волос под нижней губой. Среднего роста, широкогрудый, он был исполнен скорбной веселостью.
Казалось, меня обдавал свободный ветер,
в ушах гудел рокот океана, садилось солнце, залегали синие мóроки, и моя лодка тихо качалась на волнах пролива.
По мере того как чуткое
ухо ловило его яснее, он принимал все более определенные, хотя и призрачные формы: то будто мерно звенел знакомый с детства колокол
в родном городе, то
гудел фабричный свисток, который я слышал из своей студенческой квартиры
в Петербурге…
Лошадь, зябко встряхивая кожей, потопталась на месте и тихонько пошла, верховой покачнулся, сквозь дрёму ему показалось, что он поворотил назад, но не хотелось открыть глаза, было жалко нарушить сладкое ощущение покоя, ласково обнявшее тело, сжатое утренней свежестью. Он ещё плотнее прикрыл глаза. Он слышал насмешливый свист дрозда, щёлканье клестов, тревожный крик иволги,
густое карканье ворон, и, всё поглощая, звучал
в ушах масляный голос Христины...
Но после вчерашнего работа идет у него плохо, буквы рябят и расползаются, дрожащие пальцы не ладят с пером, а
в ушах гудит, как осенью
в телефонном столбе.
Не знаю, долго ли бы простоял я тут или долго ли бы мне позволили простоять. Но раздался
густой, протяжный, одинокий звук колокола с другой стороны; звук колокола заставляет трепетать; он слишком силен для человеческого
уха, слишком силен для сердца;
в нем есть доля угрызения совести и печальный упрек; он зовет, но не просит; он напоминает о небе, но пренебрегает землею.
Но
в саду было совсем тихо, только комарик какой-то звенел недалеко над
ухом, да соловей где-то рано начинал выщелкивать, да еще
гуще пахло резедой и жасминами.
Краем
уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «
В трубы трубят,
в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за
густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
Но ничего мне не было так совестно, как запаха… Пахло водкой, прокисшими апельсинами, скипидаром, которым дядя спасался от моли, кофейной
гущей, что
в общем давало пронзительную кислятину… Вошел мой кузен Митя, маленький гимназистик с большими оттопыренными
ушами, и шаркнул ножкой… Подобрав апельсинные корки, он взял с дивана подушку, смахнул рукавом пыль с фортепиано и вышел… Очевидно, его прислали «прибрать»…
Они были, наверно, сестры. Одна высокая, с длинной талией,
в черной бархатной кофточке и
в кружевной фрезе. Другая пониже,
в малиновом платье с светлыми пуговицами. Обе брюнетки. У высокой щеки и
уши горели. Из-под
густых бровей глаза так и сыпали искры. На лбу курчавились волосы, спускающиеся почти до бровей. Девушка пониже ростом носила короткие локоны вместо шиньона. Нос шел ломаной игривой линией. Маленькие глазки искрились. Талия перехвачена была кушаком.
Все члены его окоченели, будто скрученные железными связьми;
в голове его был хаос,
в ушах страшно
гудело; ему казалось, что били
в набат.
Остановился он
в дверях и начал искать мелькнувшую перед ним голову с русыми косами и с белой шеей, выходившей так стройно из-под фрезы. Не мог он не сознать того, что он действительно ищет глазами и эти косы, и эту шею. Там, на эстраде, какая-то певица что-то такое выделывала; а
в его
ушах все еще звучал несколько
густой, ясный и горячий голос двух самых простых фраз.
Низкий и сжатый лоб, волосы, начинающиеся почти над бровями, несоразмерно развитые скулы и челюсти, череп спереди узкий, переходивший сразу
в какой-то широкий котел к затылку,
уши, казавшиеся впалыми от выпуклостей за
ушами, неопределенного цвета глаза, не смотревшие ни на кого прямо, делали то, что страшно становилось каждому, кто хотя вскользь чувствовал на себе тусклый взгляд последних, и каждому же, глядя на Малюту, невольно казалось, что никакое великодушное чувство, никакая мысль, выходящая из круга животных побуждений, не
в силах была проникнуть
в этот сплюснутый мозг, покрытый толстым черепом и
густою щетиной.
В голове его тотчас же пронеслась тройка, а
в ушах загудел шепот Пахоменки:"обед
в компании… с шампанским, крюшоны… позор, посрамление!.."
Варом обварило Алексея Кириловича.
В глазах у него помутилось, по коже что-то будто рассыпалось, а
в ушах загудело: «Жеребцов, Кобылина, Конюшенная». Кувырков хотел протереть себе глаза, но руки его не поднимались, он хотел вздохнуть к небу, но вместо скорбного вздоха человеческого у него вырвался какой-то дикий храп, и
в то же мгновение ему вдруг стало чудиться, что у него растет откуда-то хвост, длинный, черный конский хвост; что на шее у него развевается грива роскошная, а морду сжимает ременная узда.
На породистой, худой, с подтянутыми боками лошади,
в бурке и папахе, с которых струилась вода, ехал Денисов. Он так же, как и его лошадь, косившая голову и поджимавшая
уши, морщился от косого дождя и озабоченно присматривался вперед. Исхудавшее и обросшее
густою, короткою, черною бородой лицо его казалось сердито.